Strong wind is blowing

Strong wind is blowing
07 August 2017

Потом пускать против ветра глиняные диски из ручного катапульта, и они будут нырять и подпрыгивать, взлетая кверху ломаной линией, словно бекас в ветреную погоду. А не то можно пускать их по ветру, и тогда они полетят так, как летит дикая утка над водой. А не то можно спуститься к морю и попросить, чтобы кто-нибудь подбросил диск высоко в воздух над вашей головой; но даже если он разлетится от выстрела в черную пыль, трудно представить себе, что это старый фазан, разве только если у вас воображение сильнее моего. Хуже всего, что нет этого глухого стука, нет этого ряда голых деревьев, и вы не стоите на мокрой, усыпанной листьями дорожке, и не слышите ни загонщиков, ни шума, когда взлетает фазан, и как только он поравняется с вершинами деревьев, вы целитесь в него, потом немного выше, и после выстрела он перевертывается и с глухим стуком падает на землю. Охотиться на фазанов с загонщиками — за это не жаль никаких денег.

Но если нельзя охотиться, то можно вспоминать об охоте, и, пожалуй, сегодня я останусь дома и буду писать о ней. Это лучше, чем швырять по ветру глиняные блюдечки и стрелять в них, воображая, будто они совсем не то, что есть.

Если тебе повезло в жизни, то оказывается, что к тому времени, когда все хорошие книги уже прочитаны (а я предпочел бы опять прочесть в первый раз «Анну Каренину», «О далеком и давнем», «Будденброков», «Грозовой перевал», «Мадам Бовари», «Войну и мир», «Записки охотника», «Братьев Карамазовых», «Привет и прощание», «Гекльберри Финна», «Уайнсбург, Огайо», «Пармскую обитель», «Дублинцев», «Автобиографию» Йетса, «Королеву Марго», «Дом Телье», «Красное и черное» и некоторые другие книги, чем иметь верный доход в миллион долларов), набирается очень много интересного, о чем можно вспоминать. Потом, когда пройдет то время, в которое совершил все, о чем можно вспоминать, и уже занимаешься чем-нибудь другим, приходит пора перечесть эти книги, и выходят новые хорошие книги, хотя их бывает немного, очень немного. В прошлом году это был роман Андре Мальро «Условия человеческого существования». Местами это не хуже Стендаля, а за последние пятьдесят лет во Франции не было ни одного прозаика, о котором можно было бы это сказать.

Однако мне полагается писать об охоте, а не о книгах, хотя, сколько помнится, лучшие страницы об охоте написаны Толстым... Если ты всю свою жизнь, с самого раннего детства, любил только три вещи: охоту, рыбную ловлю и чтение, и если потребность писать всю жизнь властвовала над тобой, то приучаешь себя вспоминать и, думая о прошлом, чаще вспоминаешь об охоте, рыбной ловле и книгах, чем обо всем остальном, и вспоминать о них радостно.

Вспоминаешь первого бекаса, которого подстрелил в прерии, охотясь вместе с отцом. Как этот бекас взлетел и метнулся, сначала влево, потом вправо, и тут ты подстрелил его, и как за ним пришлось лезть в болото, и как ты нес мокрого бекаса, держа его за клюв, гордый как сеттер, вспоминаешь и всех остальных бекасов в других местах. Вспоминаешь, каким это казалось чудом, когда ты подстрелил первого фазана, как он с шумом выпорхнул прямо из-под ног на куст терновника и упал, трепыхая крыльями, и как пришлось дожидаться темноты, чтобы нести его в город, потому что охота на фазанов была запрещена, и, кажется, до сих пор еще чувствуешь его тяжесть за пазухой и длинный хвост, засунутый под мышку, и темной ночью входишь в город по немощеной дороге, там, где теперь Норс-авеню и где, бывало, стояли цыганские повозки, когда прерия доходила до реки Де-Плэн и до птичьего питомника Уоллеса Эванса, а по берегам реки до индейских курганов тянулся дремучий лес.

Пять лет тому назад я побывал в тех местах, и там, где я когда-то застрелил фазана, теперь стояла заправочная станция и киоск для продажи горячих сосисок, и к северу, на болоте, где весной мы охотились на бекасов, а зимой, когда оно замерзало, катались на коньках, теперь вырос целый квартал дрянных домишек и в самом городе снесли тот дом, где я родился, вырубили дубы и построили на их месте доходный дом, вплотную к тротуару. И я был рад уехать оттуда как можно скорей. Если любишь охоту и рыбную ловлю, приходится часто переезжать с места на место и забираться все дальше в глушь, и тебе уже все равно, что здесь будет после твоего отъезда.

Первый выводок куропаток я видел вместе с моим отцом и одним индейцем по имени Саймон Грин, — возле мельницы на Хортонс-Крик, в штате Мичиган, — это были тетерева, но в наших местах их зовут также куропатками, — они купались в пыли на солнечном пригреве и разыскивали корм. Мне они показались большими, как гуси, и от волнения я два раза промахнулся, а отец, стрелявший из старинного винчестера, убил пять штук из выводка, и я помню, как индеец подбирал их и смеялся. Это был толстый старик индеец, большой почитатель моего отца, и, вспоминая эту охоту, я и сам становился его почитателем. Он был замечательный охотник, один из самых метких стрелков, каких я знал, но он был слишком нервен, чтобы брать призы на состязаниях.

Помню еще, как мы охотились вместе с ним на перепелов, в то время мне было, вероятно, лет десять, не больше, и отец, чтобы похвастаться, заставлял меня стрелять в голубей, летавших вокруг амбара, и я как-то сломал спусковую пружину своего двадцатикалиберного ружья, а в усадьбе моего дяди в Южном Иллинойсе единственным лишним ружьем была большая старинная двустволка Смита, весившая фунтов около девяти. Я боялся стрелять из нее и ужасно уставал, таскаясь с нею, а отдавала она так, что кровь шла у меня носом. Я не мог ни во что попасть из нее, и отец оставил меня стоять в густой заросли, а сам пошел выгонять птиц, отбившихся от выводка, который мы подняли. На дереве сидел зяблик, я взглянул под ноги — на земле лежал перепел, еще теплый. Отец, должно быть, подбил его шальной дробинкой, когда стрелял по выводку, и он отлетел в сторону и упал здесь. Я оглянулся, нет ли кого-нибудь поблизости, и, положив перепела у своих ног, нажал собачку старой двустволки. Меня швырнуло о дерево, — и когда я проверил затвор, оказалось, что выстрелило из обоих стволов разом, и в ушах у меня звенело и из носа текла кровь. Но я подобрал перепела, зарядил ружье, вытер нос и пошел искать отца. Мне было горько, что я ничего не убил.

— Подстрелил что-нибудь, Эрни? Я показал птицу.

— Это самец, — сказал он. — Видишь белую грудку? Что за прелесть!

Но в горле у меня стоял комок, словно бейсбольный мячик, оттого, что я солгал ему, и я помню, как плакал в ту ночь, спрятав голову под лоскутное одеяло, когда отец уснул, оттого что солгал ему. Если б он проснулся, я бы, кажется, все ему рассказал. Но он утомился и уснул очень крепко. Я так ничего и не сказал ему.

Мне не хочется больше думать об этом, зато я вспоминаю теперь, как сломалась пружина моего двадцатикалиберного ружья. Это вышло оттого, что, целясь в голубей, уже после того как мне запретили стрелять в них, я спустил курок, не заложив патрона. Когда я нес голубей от амбара к дому, мне встретились два мальчика постарше, и один из них сказал, что не я убил этих голубей. Я обозвал его вралем, и тот, что поменьше, исколотил меня до полусмерти. Неудачная вышла охота.

В такой холодный день, как сегодня, вспоминается охота на уток из засады, шелест их крыльев в предрассветной темноте. Это первое, что мне вспоминается об утках: свист быстро машущих крыльев, словно звук разрываемого шелка, так же как первое, что вспоминается мне о гусях, — это кажущаяся медленность их полета, а на самом деле они летят так быстро, что попадаешь не в того, в которого метил, а в третьего за ним. А в вальдшнепа нетрудно попасть, полет у него плавный, как у совы, и если по нему промахнешься, он скорее всего нырнет вниз, и тогда можно выстрелить во второй раз.

Помню, стало еще холоднее, и высоко на горной полянке мы нашли белую куропатку среди камней, слева от ледника в Форарльберге, недалеко от Мадленер-Хаус, это было в метель, а в другой раз мы целый день шли по лисьему следу на лыжах и видели место, где лиса поймала под снегом куропатку. Самой лисы мы не видели.

В тех местах водились косули и тетерева в лесных чащах ниже линии лесов и большие зайцы, которых мы видели иногда на дороге, возвращаясь поздно вечером домой. Мы тушили этих зайцев и ели, запивая тирольским вином. А все промахи! Зачем их теперь вспоминать?

В окрестностях Константинополя было много куропаток, и мы их отдавали зажарить, и обед начинался с икры, такой икры, какая нам здесь не по карману, светло-серой, крупнозернистой, как дробь, к ней подавали водку, а потом этих куропаток, зажаренных в меру, так что сок брызгал, когда в них втыкали вилку, а запивали их кавказским красным вином, и к ним подавали жареный картофель и салат с рокфором, и еще бутылку вина, уж не помню, под каким номером. Все вина там были под номерами. Кажется, это был шестьдесят первый номер.

А приходилось ли вам видеть быстрый, плавный, стремительный полет стрепетов или стрелять в них из обоих стволов, правого и левого, или бить влёт степных рябчиков, ранним утром летящих на водопой, и убеждаться, какая это капризная мишень, и слышать клохтанье, которое они издают при отлете, похожее на крик луговых куропаток, когда те снимаются с места, быстро хлопая крыльями и взлетая кверху, на распростертых крыльях, — или видеть койота, который следит за вами издали, не подходя на выстрел, или антилопу, которая, почуяв опасность, поворачивается и смотрит, подняв голову? Луговые куропатки, разумеется, летают совсем не так, как степные рябчики. Полет у них неровный, трепыхающийся, как у голубя, но они клохчут, как куропатки, и ни одна птица, кроме стрепета и дикой утки, не может сравниться с ними в жареном, тушеном и запеченном виде.

Вспоминается, как однажды в грозу каравайка ходила по берегу, когда ты охотился на куликов и спугивал уток, идя вдоль по ручью на африканской равнине, и как гиена вышла из травы, когда ты подкрадывался к болотцу, и в десяти шагах обернулась и посмотрела, и ты разрядил ружье прямо в ее отвратительную морду, и потом, стоя по грудь в воде, подманивал свистом выводок золотистых куликов, и как в глуши зимнего леса ты охотился на тетеревов по берегу ручья, где водились форели, и где теперь их ловила только выдра, и все другие места, и как летают другие птицы, и как опять ты вспугнул трех уток, там, где бобры повалили несколько тополей, и как взлетел белогрудый, зеленоголовый селезень, и как ты обошел его и подстрелил и он с плеском упал в воду, и как ты следил за ним, идя по берегу, пока его не вынесло на песчаную косу.

А дрофы, в это время года дикие, как ястребы, самые крупные из голенастых, — как они уходили и уходили от выстрела, пока ты не наткнулся на стог люцерны, и четыре птицы разом выпорхнули одна за другой, чуть ли не из-под ног, и потом, когда ты нес их домой в охотничьей куртке, они, казалось, весили не меньше тонны.

Я думаю, все они были созданы для того, чтобы на них охотились, для чего же иначе у них этот шум крыльев, который волнует больше, чем любовь к какой-нибудь стране? Для чего же иначе они созданы такими вкусными и для чего всего вкуснее те из них, у кого полет бесшумный, как у вальдшнепа, бекаса и стрепета?

Для чего дан каравайке этот голос и кто придумал стон кулика, который заменяет шум крыльев и вызывает в человеке катарсис, доступный ему с тех пор, как ружейная охота сменила соколиную? Я думаю, все они созданы для охоты, а некоторые из нас — для того, чтобы на них охотиться, и если это не так, что ж, мы все же не скрыли от вас, что нам по душе это занятие.

Эрнест Хемингуэй. Стрельба влет. 1935 г. 

  

Фотографии Robert Capa

Discussion
No comments yet
Sign in
Not signed up yet?